ПОМНИШЬ, МАМА?
Здравствуй, моя родная! Как давно мы не виделись…
Мирская суета – всё некогда, некогда... Вот уже и наш весенний праздник на носу, но что-то тоскливо. На улице пасмурно, идёт мокрый снег, и налетает порывами ветер.
А помнишь, мама? Ведь такая же погода была в том, памятном для нас, сорок четвёртом году, когда в марте наши войска прорвали фронт под Уманью.
Пишу тебе, а вся уже там, в том сорок четвёртом. Но до него же была у нас и другая жизнь.
Папа, ты и я. Какой счастливой семьёй мы были. Втроём ездили на колхозную бахчу на велосипедах. Ездили в маленькое кафе, где ели мороженое: такие красивые разноцветные шарики в вазочках на тонкой ножке.
А годы шли. Вот уже мы с тобой в одной школе: ты преподаёшь, а я так старательно учу твой предмет, чтобы получить заслуженную пятёрку.
А какие массовые спортивные выступления своих студентов показывал папа на первомайских парадах! Самые «неподдающиеся» были у него нормальными. Никогда не повышал голос, а его слушались.
А когда родился малыш, мой братец, вообще счастью не было конца. Вы сказали, что подарили мне братца за отличную учёбу. А ещё папа учил меня самостоятельности и умению постоять за себя. Казалось, так хорошо нам будет всегда, но…
Мне уже одиннадцать лет, братцу – одиннадцать месяцев. Над городом зло-вещей тучей повис тридцать восьмой год – репрессии. Город притих. Люди не спа-ли ночами, тревожно прислушивались: не остановится ли у дома «чёрный ворон». На всякий случай многие готовили узелки с вещами. А папу забрали утром, прямо из спортзала. Привезли домой. Начался обыск. В ящике комода увидели свёрну-тые трубочкой бумажки.
С какой же радостью и злорадством вспыхнул взгляд посланца «чёрного воро-на». Но, увы! Его ждало разочарование: там были мои похвальные грамоты. За-брали охотничье ружьё, самодельный радиоприёмник, и с тем увели папу.
Уходя под конвоем по широкой дорожке, окаймлённой двумя рядами высоких кустов жёлтой акации, он оглянулся и крикнул тебе:
– Я скоро вернусь! Я ни в чём не виноват. Береги сына, – но стражи прервали его, грубо толкнув в спину.
Вот таким мы его и запомнили, даже не предполагая, что видим его в послед-ний раз.
Сколько ты ездила, ходила, писала. Пыталась узнать, где он? Что с ним? Как помочь? И я писала Сталину в надежде, что он поверит, что папа не виноват ни в чём, и его отпустят. Только став взрослой, я поняла, что надежда на справедливость – чистая утопия.
Наконец тебе ответили, что он враг народа. Приговор: «десять лет без права переписи». Но тогда никто! не знал, что стоит за этим приговором.
По окончании Великой Отечественной войны тебе на запрос ответили: реаби-литирован посмертно за отсутствием состава вины. А в свидетельстве о смерти в графе «причина смерти» страшное слово – расстрел. Ему было тридцать три года, а тебе – тридцать один. Как же горько ты плакала: ведь даже некуда прийти поклониться его праху.
А вот и сорок первый – война. Ты помнишь первую бомбёжку? Выла сирена, а мы, четверо детей и две мамы, сидели, тесно прижавшись друг к другу в наскоро, но заранее вырытом окопчике в огороде. По спине бегали мурашки от пронзительного звука пикирующего самолёта. Нам видно было, как от него отделяются бомбы, похожие на сигареты, вслед раздавались взрывы. Было так страшно...
Я в ужасе твердила: «Неужели всех убьют?» А ты, обхватив нас за плечи, говорила слегка осипшим голосом: «Ничего, ничего, сейчас улетят, не бойтесь». Ты умела владеть собой, хотя тебе тоже было очень страшно.
А на каких огромных лошадях-тяжеловозах мы пытались уйти от войны, пом-нишь? Слушались лошади почему-то только меня. Сплошной вереницей по дороге тянулись такие же, как мы, беженцы. Иногда пролетал «кукурузник» – У-2, и лётчик, слегка покачивая крыльями, показывал, что он свой. Только остановились мы на ночлег в каком-то селе, а уже было темно, как кто-то из жителей села, буквально влетев во двор, закричал: «Тикайте, немцы!»
И вновь мы едем в ночь по незнакомой дороге. Ты не успела сесть на телегу, а лошади уже рванули. Едва ухватилась ты за телегу и бежала... бежала с отчаянием, боясь отпустить руки, боясь отстать и потерять нас... А лошади не слушались, не останавливались. Но вдруг они резко встали, даже стали пятиться: им тоже было страшно, как и нам.
Впереди пылало зарево, и слышался оружейный грохот. Казалось, мы едем прямо на поле боя. А на тебе, мамочка, не было лица – маска, искажённая ужасом пережитого и страхом перед тем, что впереди.
Наступил рассвет, зарево поблекло, и только слышался грохот боя. Тут мы увидели, что село совсем близко. И мы, и лошади немного успокоились и потихоньку добрели до села.
Дали нам пустующую хату – первый привал за последние сутки. Днём через село брели отставшие от своих солдаты, уныло опустив головы, будто ощущая свою вину. Иногда кто-то из них произносил: «Мы вернёмся». А люди молча провожали их взглядом, в котором таились недоумение и страх. К вечеру в село вошли румыны. Нас не тронули, а лошадей увели. Только через месяц мы смогли добраться до своего разворованного жилища, благо не успели далеко уехать. Спасибо людям: собрали, что могли. И начали мы «новую» жизнь – в оккупации.
Работы нет. Чтобы прокормить нас, четверых детей и бабушку, ты ходила в дальние сёла, где меняла вещи на продукты.
На следующее лето – огород, поле. Мы все тяжко работали, но были сыты. Когда вернулись домой, помнишь, ты мне сказала: «Не суйся никуда, сиди дома». А как я горевала, что не успела вступить в комсомол (по возрасту). И разве можно было оставаться в стороне? Ты же знаешь, какое чувство патриотизма было в каждом из нас.
Что же ты, бедная, чувствовала, когда меня уводили в «Сигуранцу» (прим. ред. – румынское гестапо).
Страх за меня, отчаяние и бессилие? Наверное, поменялась бы со мной местами, если б было можно. На наше счастье, под Уманью был прорван фронт, и немцы поспешно отступали. Они не забыли вывезти из «Сигуранцы» заключённых в бывший военный городок и расстрелять всех выстрелом в затылок над танковым рвом. Нам, немногим, очень повезло – не успели вывезти. Начальство удрало. Ночью было слышно, как в спешке грузились машины награбленным добром и уезжали. Оставалась небольшая охрана.
Перед рассветом солдат-охранник вывел меня из камеры во внутренний двор, за забором которого – камыши и текла река Кодыма. Он слегка ткнул меня прикладом автомата в плечо и сказал: «Фуж! Фуж!» (прим. ред. – «Уходи, иди»). На ватных ногах я двинулась вперёд, боясь оглянуться. Спина покрылась холодным потом, а в голове стучало: сейчас, сейчас. Я ждала выстрела в спину. Но вот передо мной конец двора, в заборе оторвано нескольку досок, и я буквально падаю в эту дыру, обессилевшая от нервного напряжения и страха, всё ещё не веря в своё спасение. Видно, пожалел солдат девчонку – отпустил.
Мама, милая мама! Что же ты пережила из-за меня? Прости, но иначе я не могла. Ещё несколько дней вы меня прятали, через город проходили немцы, мадьяры. Устроили страшный погром в еврейском квартале. Врывались в дома голодные, оборванные и злые...
Через несколько дней Балту освободили. Какое же это было счастье!
Господи, что же я делаю? Я окунула тебя в то далёкое страшное время. Но ведь нельзя же всё это забыть. Пусть новое поколение знает, что такое Родина и как надо её любить, не жалея жизни.
Прости, мама, за страдания, причинённые мною. Спасибо, что никогда не упрекнула. Целую твои натруженные руки и морщинки на твоём лице. Я верю, что мы скоро увидимся. А ты только будь подольше – береги себя.
Твоя неугомонная дочь.
Каролина
ДМИТРИЕВА
Ода шинели
С далёких, военных суровых времён
Шинели солдатской – наш низкий поклон.
Не раз укрывала в морозные дни,
Стонали в неё, когда были одни.
Спасала она от холодных ветров,
Ведь климат России зимою суров.
А сколько она увидала смертей,
И дырок от пуль сколько было же в ней!
Мы скажем спасибо шинели родной,
Солдатской шинели, такой дорогой.
Она пусть невзрачной и серой была,
Но нас в лихолетье она сберегла!
Горькая память
То лето, последнее детства –
Я помню его, как сейчас.
Достались нам раны в наследство
И горе – с лихвою в запас.
Мы взрослыми стали все рано,
Война ведь дотла всё сожгла.
И нет уж цветов у каштана –
Висят на деревьях тела.
А дом мой разрушен, он ранен,
Соседний и вовсе сожжён.
Нет больше резных на нём ставен,
Он в пепел, золу превращён.
Родных и любимых, всех близких
Война поглотила сполна.
В аду в лагерях тех нацистских
Сгорела душа не одна.
То лето, последнее детства –
Я помню его, как сейчас.
Достались нам раны в наследство
И горе – с лихвою в запас.
Галина
БАЛЯБИНА
Ивы вековые
Повидали много ивы вековые,
Расставанья горечь слышали в ночи.
Уходили в пламя парни молодые,
Обувая спешно сапоги с печи.
Помахали веткой нежно им деревья,
Провожая братьев в дальние края
Защитить родную улицу с Заречья,
Чтоб услышать снова трели соловья.
И шумят ракиты, молвят тихо речи,
Шелестя листами в солнечном луче,
Когда мать-солдатка, ожидая встречи
Повторяет просьбу с крестиком в руке.
Поседела мама, ослепило горе.
Не увидит больше милых сыновей.
Нашептали ивы о Победе вскоре,
И пропел ей песню звонкий соловей.